Марина Цветаева. Неправильная любовь

«Бог, не суди, Ты не был женщиной на земле!»

Она и в самом деле сильно изменилась, не только внутренне — внешне. Женский расцвет Марины пришелся на последние годы мирной жизни, благополучия, радости. Счастливая мать и жена хорошела, не ведая, что у порога ждут ее страх за близких, унижения, физическая и душевная боль — жестокие фантомы старения.

Марина, прошедшая через разрушительный шторм революции, — женщина отцветшая. Вне пола, вне возраста. Женственностью она, за коротким исключением, никогда не отличалась, но и возможность быть элегантной ушла от нее навсегда. Двадцатишестилетняя женщина, не потерявшая жажду влюбленности, была вынуждена выбрать "стиль нищенства". На застиранных тряпках, как и на измученной душе, не так видны следы выживания, потерь, обид, злобы, затравленности. Какие духи? Какие каблуки? Цветочное мыло для волос? Оставьте, это просто смешно вспоминать.

Пропал ее неистребимый румянец, от которого она так страдала в юности, на коже землисто-смуглого оттенка появились морщинки; юношеская стройность обернулась поджарой худобой. От прежней Марины оставались ее золотистые волосы, зеленые глаза и летящая походка.

"Пшеничная голова, которую Марина постоянно мыла, приходя к нам, в ванной… Волосы были очень красивые, пышные. Одутловатое бледное лицо, потому что на голой мерзлой картошке в основном; глаза зеленые, "соленые крестьянские глаза", как она писала", — так вспоминала Цветаеву девятнадцатого-двадцатого года ее подруга Вера Звягинцева. "…Всегда перетянутая поясом, за что я ее про-.тала "джигит". Она носила корсет для ощущения крепости…"

Одета Цветаева была соответственно своей бедности, своему пренебрежению к моде и своему пониманию чувства долга. Ради последнего она подпоясывалась "не офицерским даже, — как она сама пишет, — а юнкерским, 1-й Петергофской школы прапорщиков, ремнем. Через плечо, офицерская уже, сумка, снять которую сочла бы изменой". Зимой обувалась в валенки, в другое время года в башмаки, часто без шнурков. Платья донашивались старые или перешивались из портьер, бывших пальто — из чего придется, а потому выглядели, по словам Звягинцевой, "несусветными". Теперь Цветаевой и в голову не пришло бы одеться в одно из своих прежних "необыкновенных, восхитительных" платьев. Время женственных нарядов для Марины миновало, и два из них, уцелевшие от Сухаревки, перешли к Сонечке Голлидэй вместе с замечательным коралловым ожерельем. Цветаевой не было еще и тридцати, а она уже навсегда прощалась с молодостью:

Неспроста руки твоей касаюсь,

Как с любовником с тобой прощаюсь.

Вырванная из грудных глубин —

Молодость моя! — иди к другим!

Это думалось и писалось без особого сожаления, но и без иронии. Она понимала, что и сама жизнь, и поэзия се переходят в новое качество. Природная гордость и чувство достоинства не позволяли Цветаевой относиться к своему положению иначе, чем с веселым презрением. "Неприлично быть голодным, когда другой сыт. Корректность во мне сильнее голода, — даже голода моих детей".

Она не отягощает близких жалобами, не просит, но легко берет в дар, веря в "круговую поруку дружбы".

Чуть позже Марина записывает в дневнике обращение к "друзьям": "Жестокосердые мои друзья! если бы вы, вместо того, чтобы угощать меня за чайным столом печеньем, просто дали мне на завтра утром кусочек хлеба… Но я сама виновата, я слишком смеюсь с людьми. Кроме того, когда вы выходите, я у вас этот хлеб — краду". Цветаева считала, что дать почувствовать всю бездну своей нищеты и отчаяния безнравственно. И она смеялась — изображая беззаботность сытости. "Признание в нужде ставит более благополучного в невыносимое положение дающего, ведь богатство и сытость должны угнетать тех, у кого они есть. Гораздо легче было взять — и для нее самой, и для того, у кого берешь".

И тут же вопль: "Есть ли сейчас в России (…) настоящий созерцатель и наблюдатель, который мог бы написать настоящую книгу о голоде: человек, который хочет есть — человек, который хочет курить — человек, которому холодно — о человеке, у которого есть и который не дает, о человеке, у которого нет и который дает, о прежних щедрых — скаредных, о прежних скупых — щедрых, и, наконец, обо мне: поэте и женщине, одной, одной, одной — как дуб — как волк — как Бог — среди всяческих чум Москвы 19-го года. Я бы написала — если бы не завиток романтика во мне — не моя близорукость — не вся моя особенность, мешающие мне иногда видеть вещи такими, какие они есть".

"Завиток романтика" — стальная жила жизнелюбия, отторжение ко всему, что не подвиг, не полет, не вдохновение. Презрение к вторжениям в поэтический мир ее Бытия "чумных бед" быта.

 

Комментарии (0)

Пока пусто